SigPhi · Mikhail Bakunin

Государственность и анархия (Statism and Anarchy)

Page 9 of 14

Австрия должна была естественным образом тя­нуть Германию назад. Она не могла действовать ина­че. Отжившая, и дошедшая уже до той степени стар­ческого расслабления, когда всякое движение становится смертельным, а неподвижность необходимым условием поддержки дряхлого существования, она, ради спасения самой себя, должна была защищать то же начало неподвижности не только в Германии, но и в целой Европе. Всякое проявление народной жизни, всякое стремление вперед в каком бы то ни было угле европейского континента было для нее оскорблением, угрозой. Умирая, она хотела, чтобы все вместе с нею умерло. В политической же жизни, также как и во всякой другой; идти назад или только оставаться на одном месте, значить умирать. Понятно поэтому, что Австрия употребила свои последние и в материальном отношении еще громадные силы, чтобы подавить безжалостно и неуклонно всякое дви­жение в Европе вообще и в Германии в особенности.

Но именно потому, что такова была необходимая политика Австрии, политика Пруссии должна была быть совершенно противоположною. После наполеонских войн, после венского конгреса, округлив­шего ее значительно в ущерб Саксонии, от которой она отобрала целую провинцию, особенно после ро­ковой битвы при Ватерлоо, выигранной соединен­ными армиями, прусскою под предводительством Блюхера и английскою, под предводительством Вел­лингтона, после торжественного второго вступления прусских войск в Париж, Пруссия заняла пятое ме­сто между первостепенными державами Европы. Но в отношении действительных сил государственного богатства, числа ее жителей и даже географического положения она еще далеко не могла сравняться с ними. Штетина, Данцига и Кенигсберга на Балтийском море было слишком недостаточно для образо­вания не только сильного военного флота, но даже значительного торгового. Уродливо растянутая и от­деленная от вновь приобретенной Прирейнской про­винции чужими владениями, Пруссия представляла в военном отношении чрезвычайно неудобные границы, делающие нападение на нее cо стороны Южной Гер­мании, Ганновера, Голландии, Бельгии и Франции очень легкими, а защиту весьма трудною. Наконец число ее жителей в 1815 г. еле-еле доходило до 15 миллионов.

Не смотря на такую материальную слабость, еще гораздо большую при Фридрихе II, администра­тивному и военному гению великого короля удалось создать политическое значение и военную силу Прус­сии. Но создание его было обращено в прах Напо­леоном. После Иенского сражение надо было все со­здать вновь, и мы видели, что единственно только рядом самых смелых и самых либеральных реформ просвещенные и умные государственные патриоты с'умели возвратить Пруссии не только прежнее значение и прежнюю силу, но и значительно их увели­чить. И действительно они увеличили их до такой степени, что Пруссия могла занять не последнее ме­сто между великими державами, но не достаточно однако, чтобы она могла долго удержаться на нем, если бы она не продолжала неуклонно стремиться к увеличению своего политического значения, нравст­ венного влияния, а также к округлению и расшире­нию своих границ.

Для достижения таких результатов перед Пруссиею открывались два различные пути. Один, по крайней мере с виду, более, народный; другой чистогосударственный и военный. Следуя первому пути Пруссия смело должна была бы встать во главе кон­ституционного движения Германии. Король Фрид­рих Вильгельм III, следуя великому примеру знаме­нитого Вильгельма Оранского (1688 г.), должен был бы написать на своем знамени: „За протестантскую веру и за свободу Германии“, и таким образом явиться открытым бойцом против австрийского ка­толицизма и деспотизма. На втором же пути, нару­шив свое торжественное королевское слово и отка­завшись решительно от всяких дальнейших либераль­ных реформ в Пруссии, он должен был встать столь же открыто на сторону реакции в Германии и вме­сте с тем сосредоточить все внимание и все усилия на усовершенствование внутренней администрации и войска в виду будущих возможных завоеваний.

Был еще третий путь, открытый правда очень давно, именно еще римскими императорами, Августами и их преемниками, но после их давно затерянный и вновь открытый лишь в последнее время Наполеоном III и вполне очищенный и улучшенный учеником его, князем Бисмарком. Это путь государственного, воен­ного и политического деспотизма, замаскированного и украшенного самыми широкими и вместе с тем самыми невинными народо-представительными фор­мами.

Но в 1815 году этот путь был еще вполне не­известен. Тогда никто и не подозревал истины, ставшей ныне известною даже самым глупым деспо­там, что так называемые конституционные или народо-представительные формы не мешают государст­венному, военному, политическому и финансовому деспотизму, но как бы узаконяя его и давая ему ложный вид народного управления, могут значительно увеличить его внутренюю крепость и силу.

Тогда этого не знали, да и не могли знать, потому что совершенный разрыв между эксплуатирующим классом и между эксплуатируемым пролета­риатом далеко еще не был так ясен ни для бур­жуазии, ни для самого пролетариата, как в насто­ящее время. Тогда все правительства, да и сами буржуа думали, что за буржуазиею стоит сам на­род, и что ей стоит только пошевелиться, дать знак, чтобы весь народ встал бы вместе с нею против правительства. Теперь совсем другое дело: буржуазия, во всех странах Европы пуще всего боится социаль­ной революции, и знает, что против этой грозы ей нет другого убежища как государство, и потому она всегда хочет и требует возможно сильного госу­дарства, или, говоря просто, военной диктатуры; а для того, чтобы легче обмануть народные массы, она желает, чтобы эта диктатура была облечена в народо-представительные формы, которые бы ей позволили эксплуатировать народные массы во имя самого народа.

Но в 1815 году ни этого страха, ни этой ухищренной политики еще не существовало ни в одном из государств Европы. Напротив, буржуазия была везде искренно и наивно либеральна. Она еще верила, что работая для себя, она работает для всех, и потому не боялась народа, не боялась возбуждать его против правительства, а вследствие чего и все правительства, опираясь сколько было возможно на дворянство, относились к буржуазии, как к революционерному классу, враждебно.

Нет сомнения, что в 1815 году, как и гораздо позже, было бы достаточно малейшего либерального заявления со стороны Пруссии, достаточно было бы, чтобы прусский король дал тень буржуазной консти­туции своим подданым, для того чтобы вся Германия признала его своею главою. Тогда еще не успело образоваться в немцах непрусской Германии, той сильной нелюбви к Пруссии, которая проявилась гораздо позже и особенно в 1848 году. Напротив, все немецкие страны смотрели на нее с упованием, ожидая именно от нее освободительного слова, и достаточно были бы половины тех либеральных и народо-представительных учреждений, которыми прусское правительство, в последнее время, без вся­кого впрочем ущерба для деспотической власти, так щедро наделило не только прусских, но даже и всех не прусских немцев, исключая австрийских, для того чтобы, по крайней мере, вся неавстрийская Германия признала прусскую гегемонию.

Этого именно чрезвычайно боялась Австрия, по­тому что этого было бы достаточно, чтобы поставить ее уже тогда в то несчастное и безвыходное поло­жение, в котором она находится теперь. Утратив пер­вое место в германском союзе, она сама перестала бы быть державою немецкою. Мы видели, что немцы составляют лишь четвертую часть всего населения австрийской империи. Пока немецкие области, а также и некоторые славянские области Австрии, как напр.: Богемия, Моравия, Силезия, Штирия, взятые вместе были одним из членов германского союза, то австрийские немцы, опираясь на всех остальных многочисленных жителей Германии, могли до неко­торой степени смотреть на всю империю, как на не­мецкую. Но лишь только совершилось бы отделение империи от германского союза, как оно совершилось в настоящее время, то девятимиллионное, а тогда еще меньшее немецкое население ее, оказалось бы слиш­ком слабым для того, чтобы сохранить в ней свое историческое преобладание; и австрийским немцам ничего более не оставалось бы, как отрешиться от подданства габсбургскому дому и соединиться с осталь­ною Германиею. К этому именно, одни сознательно, другая бессознательно стремятся теперь, и это стрем­ление обрекает австрийскую империю на весьма близкую смерть.

Лишь только бы утвердилась в Германии прус­ская гегемония, австрийское правительство принуж­дено было бы исторгнуть свои немецкие области из общего состава Германии, вопервых потому, что оста­вив их в германском союзе, оно фактически подчини­ло бы их, а через них и себя верховному владыче­ству короля прусского; и вовторых потому, что в таком случае австрийская империя разделилась бы на две части, на немецкую, признающую прусскую геге­монию, и на всю остальную часть не признающую ее, что было бы также гибелью для империи.

Было, правда, другое средство, которое хотел испытать, 1850 году князь Шварценберг, но которое ему не удалось, да и не могло бы удасться, а именно: включить целиком, как нераздельное государство, всю империю с Венгриею, с Трансильванией и со все­ми ее славянскими и итальянскими провинциями в состав германского союза. Эта попытка не могла удасться, потому что ей воспротивилась бы отчаян­но Пруссия, а вместе с Пруссией и большая часть Германии, воспротивилась бы также, как они это и сделали в 1850 году, и все другие великие державы, особенно же Россия и Франция, и наконец возмути­лись бы три четверти австрийского, германоненавистного населения, славяне, мадьяры, румыны, итальян­цы, для которых одна мысль, что они могли бы стать немцами, кажется позором.

Пруссия и вся Германия были бы естественно противны попытке, осуществление которой уничтожи­ло бы первую, и лишило бы ее специально немецко­го характера; последняя же, Германия, перестала бы быть отечеством немцев и превратилась бы в какой то хаотический и насильственный сбор самых разнообразных народностей. Россия же и Франция, не со­гласились бы потому, что Австрия, подчинившая себе всю Германию, стала бы вдруг самою могуществен­ною державою на континенте Европы.

Оставалось по этому Австрии одно, не душить Германию своим всецелым вступлением в нее, но вместе с тем и не позволять Пруссии стать во гла­ве германского союза. Следуя такой политике, она могла рассчитывать, на деятельную помощь Франции и России. Политика же последней до самого последнего времени, т. е. до крымской войны, состояла именно в систематическом поддержании взаимного соперничества между Австрией и Пруссией так, что­бы ни одна из них не могла одержать верх над дру­гой, и в тоже самое время в возбуждении недоверия и страха в маленьких и средних государствах Германиии в покровительстве им против Австрии и Пруссии.

Но так как влияние Пруссии на остальную Гер­манию было главным образом нравственного свойства, так как оно было основано больше всего на ожида­нии, что вот скоро прусское правительство, давшее еще недавно так много доказательств своего патрио­тического и просвещенно-либерального направления, и теперь, верное своему обещанию, даст конститу­цию своим подданным и тем самым станет во главе передового движения в целой Германии, то главная забота князя Меттерниха должна была устремиться на то, чтобы прусский король не давал своими под­данным конституции и чтобы он вместе с импера­тором австрийским стал во главе реакционного дви­жения в Германии. В этом стремлении он так же нашел самую горячую поддержку и во Франции, управляемой бурбонами и в императоре Александре управляемом Аракчеевым.

Князь Меттерних нашел столь же горячую под­держку и в самой Пруссии, за весьма малым ис­ключением во всем прусском дворянстве, и в выс­шей бюрократии, военной, и гражданской, да наконец и в самом короле.

Король Фридрих Вильгельм III был очень доб­рый человек, но король, т. е. как следует быть королю, деспот по природе, по своему воспитанию и по привычке. К тому же он был набожный и ве­рующий сын евангелической церкви, а первый догмат этой церкви гласит, что «всякая власть от Бога». Он не на шутку верил в свое богопомазание, в свое право или, даже вернее, в свой долг приказы­вать, и в обязанность каждого подданного слушаться и исполнять без всяких рассуждений. Такое направ­ление ума не могло согласиться с либерализмом. Правда, что в эпоху беды государственной он надавал множество самых либеральных обещаний своим вер­ным подданным. Но он это сделал повинуясь госу­дарственной необходимости, перед которой, как перед высшим законом, обязан преклоняться даже сам государь. Теперь же беда миновала, значит и обещание, исполнение которого было бы вредно для самого народа, держать было не надо.

Очень хорошо объяснил это, в современной проповеди архиепископ Эйлерт: «король, говорит он, поступал как умный отец. В день своего рождения или выздоровления, тронутый любовью своих детей, он им делал разные обещания; потом с должным спокойствием видоизменял их и восстановлял свою натуральную и спасительную власть». Вокруг него весь двор, весь генералитет и вся высшая бюрократия были проникнуты этим же духом. В эпоху беды, вызванной ими на Пруссию они притихли, молча сносили неотразимые реформы барона Штейна и его главных сподвижников. Теперь же по прошествии беды они заинтриговали и зашумели пуще преж­него.

Они были искренними реакционерами, не менее короля пожалуй, даже больше, чем сам король. Обще-германского патриотизма они не только что не понимали, но ненавидели от всей души. Германское знамя им было противно и казалось им знаменем бунта. Они знали только свою милую Пруссию, которую, впрочем, готовы были загубить в другой раз, лишь бы только не сделать ни малейшей уступки ненавистным либералам. Мысль о признании за буржуазиею каких бы то ни было политических прав, и особливо права критики и контроля, мысль о возможном сравнении их с нею, просто приводила, их в ужас и возбуждала в них неописанное негодо­вание. Они желали, хотели расширения и округления прусских границ, но только путем завоевания. С самого начала их цель была поставлена ясно: в противоположность либеральной партии, которая стремилась к германизированию Пруссии, они всегда хотели пруссифицировать Германию.

К тому же, начиная с их предводителя, коро­левского друга, князя Витгенштейна, сделавшегося вскоре первым министром, они почти все были на откупу у князя Меттерниха. Против них стояла небольшая группа людей, друзей и сподвижников барона Штейна, получившего уже отставку. Эта кучка государственных патриотов продолжала делать неимоверные усилия, чтобы удержать короля на пути либеральных реформ, и не находя себе опоры нигде, кроме общественного мнения равно презираемого королем, двором, бюрократией и армией, она была скоро низвергнута. Золото Меттерниха, самостоятельное реакционное направление высших германских кругов оказались гораздо сильнее.

По этому Пруссии для исполнения чисто либе­ральных планов, оставался только один путь: усовершенствование и постепенное увеличение администра­тивных и финансовых средств, а также и военной силы в виду будущих завоеваний в самой Германии, т. е. постепенного завоевания целой Германии. Этот путь был, впрочем, вполне сообразен преданиям и всему существу прусской монархии, военной, бюро­кратической, полицейской, одним словом государст­венной, т. е. законно-насильственной во всех своих внешних и внутренних проявлениях. С этого времени стал образовываться в германских оффициальных кругах идеал разумного и просвещенного деспо­тизма, который и управлял Пруссиею до самого 1848 года. Он был столько же противен либеральным стремлениям пангерманского патриотизма, сколько и деспотический обскурантизм князя Меттерниха, Против реакции, нашедшей себе также могуще­ственное выражение во внутренней и во внешней по­литике Австрии и Пруссии, поднялась весьма есте­ственно более или менее в целой Германии, но по преимуществу в южной, борьба со стороны партии либерально-патриотической. Это был род дуэли, длив­шейся в разных видах, но с результами почти всегда одинаковыми и всегда чрезвычайно плачевными для немецких либералов, ровно пятьдесять пять лет, от 1815 до 1870 года. Ее можно разделить на несколько периодов: 1. Период либерализма и галлофобии тевтоноромантиков, от 1815 до 1830 года.

2. Период явного подражания французскому Ли­берализму, от 1830 до 1840 года.

3. Период экономического либерализма и ради­кализма, от 1840 до 1848 года.

4. Период, впрочем весьма короткий, решитель­ного кризиса, кончившегося смертью германского либерализма, от 1848 до 1850 года и, наконец,— 5. Период, начавшийся упорною и, можно ска­зать, последнею борьбою умирающего либерализма против государственности в прусском парламенте и окончившийся окончательным торжеством прусской монархии в целой Германии, от 1850 до 1870 года.

Немецкий либерализм первого периода, от 1815 до 1830 г. не был одиноким явлением. Он был только национальною, правда, весьма своеобразною отраслью обще-европейского либерализма, начавшего, почти во всех пунктах Европы, от Мадрида до Пе­тербурга, и от Германии до Греции, борьбу, весьма энергичную, против обще-европейской монархической и аристократически клерикальной реакции, которая восторжествовала с возвращением бурбонов на фран­цузский, испанский, неаполитанский, пармский,и лукский престолы, папы, а вместе с ним и иезуитов в Рим, пьемонтского короля в Турин, и с водворением австрийцев в Италии.

Главным и оффициальным представителем этой истинно интернациональной реакции был святой союз (la sainte alliance), заключенный прежде всего между Россиею, Пруссиею и Австриею, но к которому потом приступили решительно все европейские державы, большие и маленькие, за исключением Ан­глии, Рима и Турции. Начало его было романтиче­ское. Первая мысль о нем созрела в мистическом воображении известной баронессы Криднер, пользо­вавшейся милостями еще довольно молодого и не совсем отжившего императора-женолюбца Алексан­дра I. Она уверила его, что он белый ангел, ниспосланный небом для спасения несчастной Европы из когтей черного ангела, Наполеона, и для водворения божественного порядка на земле. Александр Павло­вич охотно уверовал в такое призвание, вследствие чего предложил Пруссии и Австрии заключение свя­того союза. Три богопомазанные монарха, признав, как и следовало, святую троицу в свидетели, по­клялись друг другу в безусловном и неразрывном братстве и провозгласили целью союза торжество божьей воли, нравственности, справедливости и мира на земле. Они обещали всегда действовать за одно, помогая друг другу советом и делом во всякой борь­бе, которая будет возбуждена против них духом тьмы, т. е. стремлением народов к свободе. В дей­ствительности это обещание означало, что они бу­дут вести войну солидарную и беспощадную против всех проявлений либерализма в Европе, поддерживая до конца и во чтобы то ни стало феодальные учреждения, пораженные и уничтоженные революциею, но восстановленные реставрациею.

Если фразером и мелодраматическим предста­вителем святого союза был Александр, то настоя­щим руководителем его явился князь Меттерних. Тогда, как во время великой революции и как в настоящее время, Германия была краеугольным кам­нем европейской реакции.

Благодаря святому союзу реакция стала интер­национальною, вследствие чего и самые бунты против нее приняли интернациональный характер. Период между 1815 и 1830 г. был в западной Европе послед­ним героическим периодом буржуазии.

Насильственное восстановление абсолютно-мо­нархической власти и феодально-клерикальных учреждений, лишив этот почтенный класс всех выгод, завоеванных им во время революции, естественным образом должно было обратить его снова в класс бо­лее или менее революционный. Во Франции, Италии, Испании, Бельгии, Германии образовались буржуаз­ные тайные общества, имевшие целью низвергнуть только что восторжествовавший порядок. В Англии, сообразно обычаям этой страны, единственной, где конституционализм пустил глубокие и живые корни, эта повсеместная борьба буржуазного либерализма против воскресшего феодализма, приняла характер легальной агитации и парламентских переворотов. Во Франции, Бельгии, Италии, Испании она должна была принять направление решительно революционное, кото­рое отозвалось даже в России и Польше. Во всех этих странах, всякое тайное общество открытое и уничтоженное правительством, тотчас заменялось дру­гим, и все имели одну цель — восстание с оружием в руках, организацию бунта. Вся история Франции, от 1815 до 1830 г., была рядом попыток низвергнуть трон бурбонов, и после многих неудач французы достигли, наконец, своей цели в 1830 г. Всем известна история революций испанской, неаполитанской, пьемонской, бельгийской и польской в 1830—31 гг. и декабрьского бунта в России. Во всех этих странах, в одних с успехом, в других без успеха, восстания были чрезвычайно серьезны; много было пролито крови, много было потрачено драгоценных жерв, сло­вом, борьба была серьезная, нередко героическая. Посмотрим теперь, что делалось в это же самое время в Германии.

Во весь первый период, с 1815 до 1830 г., встре­чаются только два сколько нибудь замечательные заявления либерального духа в Германии. Первым было знаменитое Вартбургское сходбище в 1817 г. Около вартбургского замка, служившего некогда тай­ным убежищем для Лютера, собралось около 500 студентов со всех сторон Германии с национальным германским трехцветным знаменем и с такими же лентами через плечо.

Духовные дети патриотического профессора и певца Арндта, сочинителя известного гимна? „Wo ist das deutsche Vaterland“, и столь же патриотического отца всех немецких гимназистов Иана, который в че­тырех словах: „бодрый, набожный, веселый, свобод­ный“ выразил идеал немецкого белокурого и длинно­волосого юношества, студенты северной и южной Германии нашли нужным собраться, чтобы заявить громко перед целою Европою и главным образом пе­ред всеми правительствами Германии требования не­мецкого народа. В чем же состояли их требования и заявления?

Тогда во всей Европе была мода на монархиче­скую конституцию. Далее не шло воображение бур­жуазной молодежи ни во Франции, ни в Испании, ни даже в самой Италии, ни в Польше. Только в од­ной России отдел декабристов, известный под именем южного общества, под предводительством Пестеля и Муравьева-Апостола требовал разрушения русской империи и основания славянской федеральной республики с отдачей всей земли народу.

Немцы ни о чем подобном не мечтали. Они ни­чего разрушать не хотели. К подобному делу, непременному и первому условию всякой серьезной револю­ции, они имели также мало охоты тогда, как и те­перь. Они и не думали подымать крамольной, свято­татственной руки ни против одного из своих много­численных отцов-государей. Они только желали обще­германского парламента, поставленного над частными парламентами и все-германского императора, постав­ленного, как представитель национального единства, над частными государями. Требование, как видим, чрезвычайно умеренное, да к тому же и в высшей степени нелепое. Они хотели монархической феде­рации и вместе с тем мечтали о могуществе единогерманского государства, что представляет очевидную нелепость. Однако стоит только подвергнуть немец­кую программу ближайшему рассмотрению, чтобы убедиться, что кажущаяся нелепость ее происходит от недоразумения. Недоразумение же состоит в оши­бочном предположении, будто немцы, вместе с нацио­нальным могуществом и единством, требовали и свободы.

Немцы никогда не нуждались в свободе. Жизнь для них просто не мыслима без правительства, т. е. без верховной воли, верховной мысли и железной руки ими помыкающей. Чем сильнее эта рука, тем более гордятся они и тем самая жизнь становится для них веселее. Их огорчало не отсутствие свободы, из которой они не с'умели бы сделать никакого употребления, а отсутствие единого, нераздельно-национального могущества, при действительном существовании множества маленьких тираний. Их затаенная страсть, их единая цель создать огромное пангерманское, насильственно-всепоглощающее госу­дарство, перед которым бы трепетали все другие народы.

Поэтому весьма естественно, что они никогда не хотели народной революции. В этом отношении немцы оказались чрезвычайно логичны. И в самом деле, государственное могущество не может быть результатом народной революции; оно пожалуй может быть результатом победы, одержанной каким нибудь классом над народным бунтом, как это было во Франции. Но и в самой Франции, завершение сильного государства требовало сильной, деспоти­ческой руки Наполеона. Германские либералы ненавидели деспотизм Наполеона, но они готовы были обожать государственную силу, прусскую или австрийскую, лишь бы она согласилась обратиться в пангерманскую силу.

Известная песня Арндта: «Wo ist das deutsche Vaterland?» оставшаяся и до сих пор национальным гимном Германии, вполне выражает это страстное стремление к созданию могучего государства. Он спрашивает: «где отечество немца? — Пруссия? — Австрия? — Северная или южная Германия? — Западная или восточная?» И затем отвечает: «нет, нет, оте­чество его должно быть гораздо шире». Оно рас­пространяется всюду, «где звучит немецкий язык и Богу в небе песни поет».

А так как немцы, один из плодотворнейших народов в мире, высылают свои колонии всюду, на­полняют собою все столицы Европы, Америку, даже Сибирь, то выходит, что скоро весь земной шар должен будет покориться власти пангерманского императора.

Таково было настоящее значение вартбургского студенческого сходбища. Они искали и требовали себе пангерманского господина, который, держа их в ежовых рукавицах, сильный их страстным и воль­ным повиновением, заставлял бы трепетать всю Европу.

Теперь посмотрим, каким образом они заявили свое неудовольствие. На вартбургском празднике сначала пропели известную песнь Лютера: „сильная крепость наш Бог“, потом „Wo ist das deutsche Vaterland“ прокричали vivat некоторым немецким патриотам и проклятие реакционерам; наконец, предали огню несколько реакционерных брошюр. Вот и все, Значительнее были два другие факта, случив­шиеся в 1819 г.: убийство русского шпиона Коцебу студентом Зандом и попытка убийства маленького государственного сановника маленького нассауского герцогства, фон Ибеля, совершенная молодым аптекарем, Карлом Ленингом. Оба поступка были чрезвычайно нелепы, так как не могли принести решительно никакой пользы. Но по крайней мере в них проявилась искренность страсти, героизм самопожерт­вования и то единство мысли, слова и дела, без которых революционаризм неминуемо впадает в риторику и становится отвратительною ложью.

Кроме этих двух фактов: политического убий­ства, совершенного Зандом и попытки Ленинга, все остальныя заявления германского либерализма не выходили из области самой наивной и притом чрезвычайно смешной реторики. Это было время дикого тевтонизма. Дети филистеров и сами будущие фили­стеры, немецкие студенты, вообразили себя гер­манцами древних времен, как их описывают Тацит и Юлий Цезарь, воинственными потомками Арминия, девственными обитателями дремучих лесов. Вследствие чего возымели глубокое презрение не к своему мелко мещанскому миру, как следовало по логике, а к Франции, к французам и вообще ко всему, что носило на себе отпечаток французской цивилизации. Французеедство сделалось повальною болезнью в Германии. Университетское юношество стало рядиться в древне германское платье, точь в точь как наши славянофилы сороковых и пятидесятых годов и тушило свой юношеский жар в непомерном количестве пива, причем непрерывныя дуэли, кончавшиеся обыкновен­но царапинами на лице, проявляли его воинственную доблесть. А патриотизм и мнимый либерализм на­ходили полнейшее выражение и удовлетворение в орании воинственно-патриотических песень, между коими национальный гимн: «Где отечество немца?“— пророческая песнь ныне совершившейся или совер­шающейся пангерманской империи, занимал расумеется первое место.

Сравнив эти заявления с одновременными за­явлениями либерализма в Италии, Испании, Франции, Бельгии, Польше, России, Греции, всякий согласится, что не было ничего невиннее и смешнее немецкого либерализма, который в самых ярых проявлениях своих, был проникнут тем хамским чувством послу­шания и верноподанничества, или говоря учтивее, тем набожным почитанием властей и начальства, зрелище которого вырвало у Берне болезненное, всем известное и уже приведенное нами восклица­ние: „Другие народы бывают часто рабами, но мы, немцы, всегда лакеи“ *).

И в самом деле немецкий либерализм, за исклю­чением весьма немногих лиц и случаев, был только особенным проявлением немецкого лакейского често­любия. Он был только неодобренным цензурой выражением общаго желания чувствовать над собою силь­ную императорскую руку. Но это верноподданниче­ское требование казалось правительством бунтом и преследовалось как бунт.

Это обясняется соперничеством Австрии и Прус­сии. Каждая из них охотно села бы на упраздненный трон Барбароссы, но ни одна не могла согласиться, чтобы этот трон был занят ея соперницей, вслед­ствие чего, поддерживаемыя в одно и тоже время Россией и Францией, действовали за одно с ними, хотя и по соображениям совершенно различным, и Австрии и Пруссия стали преследовать, как проявле­ние самого крайняго либерализма, общее стремление всех немцев к созданию единой и могучей пангерманской империи.

Убийство Коцебу было сигналом для самой горячей реакции. Начались с'езды и конференции немецких государей, немецких министров, а также и интернациональные конгрессы, на которых участвовали император Александр I и французский по­сланник. Рядом мер, предписанных германским союзом, скрутили бедных немецких либералов-холопов. Запре­тили им предаваться гимнастическим упражнениям и петь патриотическия песни — оставили им только пиво. Установили повсюду цензуру и что же? Германия вдруг успокоилась, бурши повиновались даже без тени протеста, и в продолжении одиннадцати лет, от 1819 до 1830 года, на всей немецкой земле не было уже ни малейшего проявления какой бы то ни было политической жизни.

Этот факт так поразителен, что немецкий про­фессор Мюллер, написавший довольно подробную и правдивую историю пятидесятилетия 1816—1865 годов, рассказывал все обстоятельства этого внезапного и действительно чудесного умиротворения, восклицает: «нужно ли еще других доказательств, что в Германии нет почвы для революции».

Второй период германского либерализма нача­лся 1830 годом и кончился около 1840 г. Это период почти слепого подражания французам. Немцы пере­стают пожирать галлов, но зато обращают все ненависть на Россию.

Немецкий либерализм проснулся после одиннад­цатилетнего сна не собственным движением, а благо­даря трем июльским дням в Париже, который нанес первый удар святому союзу изгнанием своего законного короля. Вслед затем вспыхнула революция в Бельгии и в Польше. Встрепенулась также Италия, но, преданная Людовиком-Филиппом австрийцам, подверглась еще пущему игу. В Испании загорелась междуусобная война между кристиносами и карлистами. При таких обстоятельствах нельзя бы не про­снуться даже Германии.

Это пробуждение было тем легче, что июльская революция до смерти перепугала все немецкия правительства, не исключая австрийского и прусского. До самого водворения князя Бисмарка с своим королем-императором на германском престоле, все немецкия правительства, не смотря на всю внешнюю об­становку военной, политической и буржуазной силы, в нравственном отношении были чрезвычайно слабы и лишили всякой веры в себя.