Но франкфуртский парламент не понял или не захотел понять этого совсем нетонкого намека, и вместо того, чтобы прямо и просто провозгласить прусского короля императором, они, как это делают близорукие и нерешительные люди, прибегали к средней мере, которая, ничего не решив, была прямым оскорблением прусского короля. Господа профессора не поняли, что прежде выбора германского императора, они должны были состряпать обще-германскую конституцию, а еще прежде должны были формулировать „основные права германского народа“.
Больше полгода употреблено было учеными законодателями на юридическое определение этого права. Практические же дела они передали установленному ими временному правительству, составленному из безответственного правителя государства и из ответственного министерства. Правителем выбрали опять таки не прусского короля, а в пику ему эрцгерцога австрийского.
Выбрав его, франкфуртское собрание требовало, чтобы все союзныя войска присягнули ему. Повиновались только ничтожные войска маленьких государей, прусские, же, ганноверские и даже австрийские отказались напрямик. Таким образом для всех стало ясно, что сила, влияние, значение франкфуртского собрания равны нулю, и что судьба Германии решилась не во Франкфурте, а в Берлине и Вене, особенно в первом, так как вторая была слишком озабочена своими собственными, исключительно австрийскими и далеко не немецкими делами, чтобы иметь время заниматься делами Германии.
Что же делала в это время радикальная или так называемая революционная партия? Большинство непрусских членов ее находились во франкфуртском парламенте и составляло меньшинство. Остальные были в частных парламентах и также парализированы, во-первых потому, что влияние этих парламентов на общий ход дел Германии, по самой ничтожности их, было необходимо ничтожно, вовторых потому, что даже парламентство в Берлине, Вене, Франкфурте было смешно и пустословно.
Прусское конституционное собрание, открывшееся в Берлине 22 мая 1848 г. и заключавшее почти весь цвет радикализма ясно доказало это. В нем произносились самыя пламенные, самыя красноречивые и даже революционные речи, но дела не делалось никакого. С первых заседаний оно отвергло проэкт конституции, представленный правительством, и подобно франкфуртскому собранию, употребило несколько месяцев на обсуждение своего проэкта, причем радикалы заявляли в перегонку, на удивление всему народу свою революционность.
Вся революционная неспособность, чтобы не сказать непроходимая глупость, немецких демократов и революционеров вышла наружу. Прусские радикалы совершенно ушли в парламентскую игру и потеряли смысл для всего остального. Они серьезно поверили в силу парламентских решений, и самые умные между ними думали, что победы, одерживаемые ими в парламентских прениях, решают судьбу Пруссии и Германии.
Они задали себе неразрешимую задачу: примирение демократического самоуправления и равноправия с монархическими учреждениями. В доказательство приведем речь, произнесенную в июне 1848 г. одним из главных вожаков этой партии, доктором Iоганном Якоби перед своими избирателями в Берлине, и ясно представляющую всю демократическую программу: «Идея республики есть высшее и чистейшее выражение гражданского самоуправления и равноправия. Но возможно ли осуществление республиканской формы правления при условиях данных действительностью в известное время и в известной стране, это другой вопрос. Только всеобщая, единодушная воля граждан может решить его. Безумно бы поступило всякое отдельное лицо, если бы оно осмелилось взять на себя ответственность за такое решение. Безумна и даже преступна была бы партия, которая бы вздумала навязать народу эту форму правления. Не только сегодня, но в марте на предварительном собрании- во Франкфурте, я говорил тоже самое баденским депутатам, и старался отговорить их, хотя увы! и тщетно, от республиканского восстания. В целой Германии — исключая одного Бадена — самая революция остановилась почтительно перед непоколебленными тронами, и доказала этим, что хотя она и может положить предел произволу своих государей, но отнюдь не намерена прогнать их. Мы должны покориться общественной воле, и потому конституционно-монархическая форма правления, есть та единая почва, на которой мы обязаны соорудить новое политическое здание».
Итак, новое устройство монархии на демократических основаниях, вот трудная, прямо невозможная задача, разрешение которой задали себе глубокомысленные, но зато чрезвычайно мало революционые радикалы и красные демократы прусской конституанты, и чем более они углублялись в нее, придумывая новые конституционные цепи, в которые намеревались заковать не только народную волю, но и монарший произвол своего обожаемого, полусумашедшего государя, тем более они удалялись от настоящего дела.
Как ни огромна была их практическая близорукость, она не могла простираться до того, чтобы не видеть как монархия, хотя и побежденная в мартовские дни, но не уничтоженная, явно конспирировала и собирала вокруг себя весь старый реакционно аристократический, военный, полицейский и бюрократический мир, выжидая удобного случая для разогнания демократов и захвата власти, по прежнему безграничной. Та же речь доктора Якоби доказывает, что прусские радикалы это хорошо видели. „Не будем себя обманывать, сказал он, абсолютизм и юнкерство*) отнюдь не исчезли и не перевелись, они едва считают нужным и дают себе труд притворяться мертвыми. Нужно быть слепым, чтобы не видеть стремление реакции…“ Итак прусские радикалы довольно ясно видели, грозившую им опасность. Что же они сделали для предупреждения ее? Монархически-феодальная реакция была не теория, а сила, страшная сила, имевшая за собою всю армию, горевшую нетерпением смыть с себя срам мартовского поражения и восстановить омраченную и оскорбленную королевскую власть в народной крови, всю бюрократию, весь государственный организм, располагавший огромными финансовыми средствами. Неужели же радикалы думали, что они в состоянии связать эту грозную силу новыми законами и конституцией т. е. чисто бумажными средствами?
Да, они были бы довольно практичны и мудры, чтобы питать такие надежды. Иначе чем об'яснить, что они, вместо принятия ряда практических и действительных мер против висевшей над ними грозы, провели целые месяцы в толках о новой конституции и о новых законах, долженствовавших подчинить всю государственную силу и власть парламенту? Они до того верили в действительность своих парламентских прений и законоположений, что пренебрегли единственным средством, чтобы противоположить силе государственно-реакционной — силу революционно-народную, путем организации последней.
Неслыханно-легкое торжество народных восстаний над войском почти во всех столицах Европы, ознаменовавшей начало революции 1848 г., было вредно для революционеров не только Германии, но и всех других стран, потому что оно возбудило в них глупую уверенность, что малейшей народной демонстрации достаточно, чтобы сломить всякое военное сопротивление. Вследствие такого убеждения прусские и вообще германские демократы и революционеры, думая, что от них всегда будет зависит напугать правительство народным движением, если оно окажется нужным, не видели никакой необходимости ни в организации, ни в направлении, не говоря уже об умножении революционных страстей и сил в народе.
Напротив, как подобает добрым буржуа, самые революционные между ними боялись этих страстей и этой силы, всегда были готовы принять против них сторону государственного и буржуазно-общественного порядка, и вообще думали, что чем реже будут прибегать к опасному средству народного бунта, тем лучше.
Таким образом оффициальные революционеры Германии и Пруссии пренебрегли единственным находящимся у них средством для одержания окончательной и действительной победы над вновь возникавшей реакцией. Они не только не думали об организации народной революции, напротив, старались везде умиротворить и успокоить ее, и этим самым ломали единственное серьезное оружие, которым они обладали.
Июньские дни, победа военного диктатора и республиканского генерала Кавеньяка над парижским пролетариатом, должны были бы открыть глаза демократам Германии. Июньская катастрофа была не только несчастием для парижских работников, но первым и, можно сказать, решительным поражением для революции в Европе. Реакционеры всех стран скорее и лучше поняли трагическое и столь выгодное для них значение июньских дней, чем революционеры, и в особенности, немецкие.
Нужно было видеть какой восторг возбудило первое известие о них во всех реакционных кругах; оно было принято, как весть о спасении. Руководимые совершенно верным инстинктом, они увидели в торжестве Кавеньяка не только победу французской реакции над революцией французской, но победу всемирной или интернациональной реакции над международною революцией. Военные люди, штабы всех стран приветствовали ее как интернациональное искупление военной чести. Известно, офицеры прусских, австрийских, саксонских, ганноверских, баварских и других немецких войск тотчас же послали генералу Кавеньяку, временному правителю французской республики, поздравительный адрес, разумеется с разрешения начальства и с одобрения своих государей.
Победа Кавеньяка имела в самом деле громадное историческое значение. С нее начинается новая эпоха в интернациональной борьбе реакции с революцией. Восстание парижских работников, продолжавшееся четыре дня, от 23 до 26 июня, превзошло своею дикою энергией и ожесточением все народные бунты, которых Париж когда либо был свидетелем. С него собственно началась социальная революция, которой он был первым актом, а последнее, еще более отчаянное сопротивление парижской коммуны, вторым.
В июньских восстаниях в первый раз встретилась, без масок, лицом к лицу, дикая народная сила, борющаяся уже не за других, а собственно за себя, никем не руководимая, подымающаяся собственным движением для защиты своих священнейших интересов, и дикая военная сила, необузданная никакими соображениями уважения к требованиям цивилизации и человечности, общественной учтивости и гражданского права и в опьянении дикой борьбы, беспощадно все жгущая, режущая и уничтожающая.
Во всех предшествовавших революциях, в борьбе против народа, встречая против себя не только народные массы, но и почтенных граждан, стоящих в их главе, университетское и политехническое юношество и наконец, национальную гвардию большею частью состоящую из буржуа, войска как то скоро деморализировались и прежде чем были действительно разбиты, уступали и отступали или братались с народом. В самом пылу битвы, между борящимися сторонами существовал и соблюдался род договора, непозволявшего самым ярым страстям преступить известные границы, точно как будто обе стороны, по общему условию дрались тупым оружием. Ни со стороны народа, ни со стороны войска, никому в голову не приходило, что можно безнаказанно разрушать дома, улицы или резать десятки тысяч безоружных людей. Была общая фраза, беспрестанно повторяемая консервативною партиею, когда она отстаивала какую нибудь реакционную меру и хотела усыпить недоверие противной партии: «Власть, которая для одержания победы над народом, вздумала бы бомбардировать Париж, стала бы тотчас же невозможною» *).
Такое ограничение в употреблении военной силы было чрезвычайно выгодно для революции, и об'ясняет почему прежде народ большей частью выходил победителем. Вот этим то легким победам народа над войском, генерал Кавельяк захотел положить конец.
Когда его спросили, зачем он повел аттаку большою массою, так что непременно должен был истребить огромное количество инсургентов, он отвечал: „я не хотел, чтобы военное знамя было во второй раз обесчещено народною победою“. Руководимый этою, чисто военною, но за то совершенно противонародною мыслью, он первый возымел смелость употребить пушки для разрушения домов и целых улиц, занятых инсургентами. Наконец, на другой, третий и четвертый день после победы, несмотря на все свои трогательные прокламации к заблудшим братьям, которым он открывал свои братские об'ятия, он допустил, чтобы войска, вместе с разоренною национальною гвардией, в продолжение трех дней сряду, вырезали и расстреляли без всякого суда около десяти тысяч инстругентов, между которыми попалось разумеется много невинных.
Все это было сделано с двойною целью: омыть кровью бунтующих военную честь (!) и вместе с тем отнять у пролетариата охоту к революционным движениям, внушив ему должное уважение к превосходству военной силы и ужас перед ее беспощадностью.
Этой последней цели Кавеньяк не достиг. Мы видели, что июньский урок не помешал пролетариату Парижской Коммуны встать в свою очередь и, мы надеемся, что даже новый, еще несравненно более жестокий урок, данный Коммуне, не остановит и даже не задержит социальной революции, напротив, удесятерит энергию и страсть ее приверженцев и этим приблизит день ее торжества.
Но если Кавеньяку не удалось убить социальную революцию, он достиг другой цели: убил окончательно либерализм и буржуазную революционность, убил республику и на развалинах ее основал военную диктатуру.
Освободив военную силу от оков, наложенных на нее буржуазною цивилизацией, возвратив ей полноту ее естественной дикости и право, не останавливаясь ни перед чем, давать полную волю этой бесчеловечной и беспощадной дикости, он сделал отныне невозможным всякое буржуазное сопротивление. С тех пор как беспощадность и всеразрушение стало паролем военного действия, старая, классическая, невинная буржуазная революция, посредством уличных баррикад, стала детскою игрою. Чтобы с успехом бороться против военной силы, отныне не уважающей ничего и, притом, вооруженной самыми страшными орудиями разрушения и готовой всегда воспользоваться ими для уничтожения не только домов и улиц, но целых городов со всеми их жителями, чтобы бороться против такого дикого зверя, надо иметь другого не менее дикого, но более правого зверя: всенародный организованный бунт, социальную революцию, которая, также как и военная реакция, ничего не пожалеет и не остановится ни перед чем.
Кавеньяк, оказавший такую драгоценную услугу французской и вообще интернациональной реакции, был однако самым искренним республиканцем. Не замечательно ли, что республиканцу было суждено положить первое основание военной диктатуры в Европе, быть прямом предшественником Наполеона III и германского императора; точно также как другому республиканцу, его знаменитому предшественнику, Робеспьеру, суждено было приготовить государственный деспотизм, олицетворившийся в Наполеоне I. Не доказывает ли это, что всепоглощающая и всеподавляющая военная дисциплина — идеал пангерманской империи есть необходимое последнее слово буржуазной государственной централизации, буржуазной цивилизации.
Как бы то ни было, немецкие офицеры, дворяне, бюрократы, правители и государи страшно возлюбили Кавеньяка, и возбужденные его счастливым успехом, видимым образом ободрились и стали уже готовиться к новой битве.
Что же делали немецкие демократы? Поняли ли они, какая им грозила опасность, и что для предотвращения ее у них оставались только два единые средства: возбуждение революционной страсти в народе и организация народной силы? Нет, не поняли. Напротив, они, как будто нарочно, еще более углубились в парламентские прения и, повернувшись к народу спиною, предоставили его влиянию всевозможных агентов реакции.
Мудрено ли что народ к ним охладел совершенно, потерял к ним и к их делу всякое доверие, так что в ноябре, когда прусский король вернул свою гвардию в Берлин, назначил первым министром генерала Бранденбурга с явною целью полнейшей реакции, декретировал распущение конституанты и даровал Пруссии свою собственную конституцию, разумеется совершенно реакционерную, те же самые берлинские работники, которые в марте так единодушно встали и так храбро дрались, что принудили гвардию удалиться из Берлина, теперь не пошевелились, даже не пикнули и равнодушно смотрели как: Этим собственно кончилась в действительности траги-комедия германской революции. Еще прежде, а именно в октябре, князь Виндишгрец восстановил порядок в Вене, правда, не без значительного кровопролития,— вообще австрийские революционеры оказались революционернее прусских.
Что же делало в это время национальное собрание во Франкфурте? В конце 1848 г. оно вотировало, наконец, основные права и новую пангерманскую конституцию и предложило прусскому королю императорскую корону. Но, правительства австрийское, прусское, баварское, ганноверское и саксонское отвергли основные права и новоиспеченную конституцию, а прусский король отказался принять императорскую корону, и затем отозвал своих депутатов.
Реакция торжествовала в целой Германии. Революционная партия, взявшись поздно за ум, решилась организовать всеобщее восстание к весне 1849 г. В мае, потухающая революция бросила последнее пламя в Саксонию, в баварский Пфальц и в Баден. Это пламя было везде задушено прусскими солдатами, восстановившими, после недолгой борьбы, впрочем достаточно кровопролитной, старый порядок в целой Германии, причем принц прусский, нынешний император и король Вильгельм I, командовавший войсками в Бадене, не пропустил случая повесить нескольких бунтовщиков.
Таков был печальный конец единственной и надолго последней немецкой революции. Теперь спрашивается, что было главной причиной ее неудачи?
Помимо политической неопытности и практической неумелости, нередко присущей ученым, помимо положительного отсутствия революционной смелости и коренного отвращения немцев к революционным мерам и действиям и страстной любви к подчинению себя власти; наконец, помимо значительного недостатка инстинкта, страсти и смысла свободы, главною причиною неудачи было общее стремление всех немецких патриотов к образованию пангерманского государства.
Это стремление, вытекающее из глубины немецкой природы, делает немцев решительно неспособными к революции. Общество, желающее основать сильное государство, непременно хочет подчинить себя власти; революционное общество, напротив, хочет сбросить с себя власть. Как же примирить эти два противоположные и взаимно исключающие требования? Они непременно должны парализировать друг-друга, как и случилось с немцами, которые в 1848 г. не достигли ни свободы, ни сильного государства, напротив потерпели страшное поражение.
Оба стремления так противоречивы, что в действительности в одно и тоже время не могут встретиться в одном и том же народе. Одно должно быть непременно призрачным стремлением, скрывающим за собою настоящее, как это и было в 1848 г. Мнимое стремление к свободе было самообольщение, обман; стремление же к основанию пангерманского государства было весьма серьезно. Это несомненно, по крайней мере, в отношении ко всему образованному немецкому обществу, не исключая огромнейшего большинства самых красных демократов и радикалов. Можно думать, догадываться, надеяться, что в немецком пролетариате живет противосоциальный инстинкт, который быть может его сделает способным к завоеванию свободы, потому что он несет то же экономическое ярмо и которое также ненавидит как и пролетариат других стран, и потому, что ни ему, ни другим нет возможности освободиться от экономического рабства, не разрушив много-вековую тюрьму, называемую государством. Возможно только предполагать и надеяться, ибо фактических доказательств на это нет, напротив, мы видели, что не только в 1848 г. но и в настоящее время немецкие работники слепо повинуются своим предводителям; тогда как предводители, организаторы социально-демократической партии, немецких работников ведут их не к свободе и не к интернациональному братству, а прямо под ярмо пангерманского государства.
В 1848 г. немецкие радикалы, как мы заметили выше, нашлись в печальной трагикомической необходимости бунтовать против государственной власти, чтобы заставить ее сделаться сильнее и шире. Значит они не только не хотели ее разрушить, напротив, самым нежным образом пеклись о ее сохранении в то время, как боролись против нее. Значит вся действительность их была разбита и парализирована в своем существе. Действия власти не представляли такого противоречия. Она, нисколько не задумываясь, хотела задушить, во что бы то ни стало, своих странных непрошеных и беспокойных друзей, демократов. Что радикалы думали не о свободе, а о создании империи, достаточно привести тот факт, что франкфуртское собрание, в котором уже торжествовали демократы, предложило императорскую корону Фридриху Вильгельму IV, 28 марта 1849 г., т. е. когда Фридрих совсем уничтожил все таки-называемые революционные приобретения или народныя права, разогнал конституанту, избранную прямо народом и дал самую реакционную, самую презренную конституцию, когда он, полный гнева за претерпенные им и короною оскорбления, травил ненавистных ему демократов полицейскими солдатами.
Не могли же они быть до такой степени слепы, чтобы требовать от такого государя свободы! Чего же они надеялись и ожидали? пангерманского государства!
Король и этого не был в состоянии им дать. Феодальная партия, восторжествовавшая вместе с ним и снова захватившая государственную власть, крайне враждебно относилась к идее единства. Она ненавидела германский патриотизм, как крамольный, и знала только свой прусский патриотизм. Все войско, все офицеры и все кадеты в военных школах пели тогда с неистовством, известную прусско-патриотическую песнь: „Я пруссак, знаешь ли мое знамя“.
Фридриху хотелось быть императором, но он боялся своих, боялся Австрии, Франции, а главным образом императора Николая. В ответ польской депутации, приходившей требовать свободы для познанского герцогства в марте 1848 г., он сказал: «я не могу согласиться на вашу просьбу, потому что это было бы противно желанию моего зятя, императора Николая, который настоящий великий человек! Когда он говорит — да, то и бывает да, когда говорит нет, то — нет».
Король знал, что Николай никогда не согласится на императорскую корону, поэтому и особенно поэтому он на отрез отказался принять ее от франкфуртской депутации.
А между тем ему необходимо было что-нибудь сделать, в смысле германского единства и прусской гегемонии, хотя только для того, чтобы выручить свою честь, компрометированную его мартовским манифестом. Для этого Фридрих, пользуясь лаврами, пожатыми прусскими войсками, при усмирении демократов Германии, и внутренними затруднениями Австрии, недовольной его успехами в Германии, сделал попытку основать союз в мае 1849 г. между Пруссией, Саксонией и Ганновером, клонившийся к сосредоточиванию в руках первой всех дипломатических и военных дел, но союз продолжался не долго. Лишь только Австрия с помощью русского войска усмирила Венгрию (в сентябре 1849 г.), как Шварценберг грозно потребовал от Пруссии, чтобы все в Германии было возвращено к старому до мартовскому порядку, словом, чтобы был восстановлен германский союз столь удобный для преобладания Австрии. Саксония и Ганновер тотчас же отстали от Пруссии и присоединились к Австрии; Бавария последовала их примеру; а воинственный вюртембергский король об'явил вовсеуслышание что „куда ему прикажет итти в своим войском австрийский император, туда он и пойдет“.
Таким образом несчастная Пруссия очутилась в полнейшем уединении. Что было ей делать? Согласиться на требование Австрии казалось для тщеславного, но слабого короля невозможным; поэтому он назначил своего друга, генерала Радовица, первым министром и приказал своим войскам двинуться. Чуть было не дошло до драки. Но император Николай крикнул немцам „остановитесь!“ прискакал в Ольмюц (ноябрь 1850 г.) на конференцию и произнес приговор. Униженный король покорился, Австрия торжествовала и, в прежнем союзном дворце во Франкфурте (в мае 1851 г.), после трехлетняго затмения, открылся вновь германский союз.
Революции как бы не было. Единственный след ее — ужасная реакция, долженствующая служить спасительным уроком немцам: кто хочет не свободы, а государства, тот не должен играть в революцию.
Кризисом 1848 и 1849 г. кончается собственно история германского либерализма. Он доказал немцам, что они не только не в состоянии завоевать свободы, но даже и не хотят ее; доказал, кроме того, что без инициативы прусской монархии они не в состоянии достигнуть даже своей настоящей и серьезной цели, не в силах создать единого и могучего государства. Последовавшая реакция отличается от таковой 1812 и 1813 г. тем, что, не смотря на всю горечь и тягость последней, немцы посреди ее сохранили и могли сохранить заблуждение, что они любят свободу и что, если бы им не помешала сила соединенных правительств, далеко превосходившая их крамольную силу, они сумели бы создать вольную и единую Германию. Теперь такое утешительное самообольщение невозможно. В продолжении первых месяцев революции решительно не существовало такой правительственной силы в Германии, которая могла бы им воспротивиться, если бы они хотели что либо сделать, впоследствии же они, более чем кто другой, способствовали восстановлению такой силы. Значит нулевой результат, революции произошел не от внешних препятствий, а только от собственной несостоятельности немецких либералов и патриотов.
Чувство этой несостоятельности стало как бы основанием политической жизни и руководителем нового общественного мнения Германии. Немцы, повидимому, изменились и стали практическими людьми. Отказавшись от широких абстрактных идей, составлявших все мировое значение их класической литературы, от Лессинга до Гете и от Канта до Гегеля включительно; отказавшись и от французского либерализма, демократизма и республиканизма, они стали отныне искать исполнения германских судеб в завоевательной политике Пруссии.
Надо прибавить к их чести, что обращение совершилось не вдруг. Последние двадцать четыре года, от 1849 г. по настоящее время, которые для краткости включили мы в один пятый период, должны быть разделены по настоящему на четыре периода: Период безнадежного покорения, от 1849 до 1858 г., т. е. до начала регентства в Пруссии.
Период от 1858 до 1866 г., период последней предсмертной борьбы издыхающего либерализма против прусского абсолютизма.
Период от 1866 до 1870 г., капитуляция побежденного либерализма.
Период от 1870 г. до настоящего времени, торжество победоносного рабства.
В пятом периоде внутреннее и внешнее унижение Германии дошло до крайней степени. Внутри молчание рабов: в южной Германии австрийский министр, наследник Меттерниха, командовал безусловно; в северной Мантейфель, унизивший прусскую монархию донельзя на конференции в Ольмюце (1850) в угоду Австрии и к вящему удовольствию прусской придворной, дворянской и военно-бюрократической партии, травил уцелевших демократов. Значит в отношении к свободе нуль, а в отношении к внешнему достоинству, весу, значению Германии, как государства, еще менее нуля. Шлезвиг-гольштинский вопрос, в котором немцы всех стран и всех партий, кроме придворной, военной, бюрократической и дворянской, с самого 1847 г. не переставали заявлять самые буйные страсти, благодаря русскому вмешательству, был порешен окончательно в пользу Дании. Во всех других вопросах голос соединенной Германии, вернее раз'единенной германским союзом, даже не принимался в соображение другими державами. Пруссия, более чем когда нибудь, стала рабою России. Несчастный Фридрих, прежде ненавидевший Николая, теперь только им и клялся. Преданность интересам петербургского двора простиралась до того, что прусский военный министр и прусский посланник при английском дворе, друг короля, были сменены оба за выражение симпатии к западным державам, Известна история „неблагодарности" князя Шварценберга и Австрии, так глубоко поразившая и оскорбившая Николая. Австрия, по своим интересам на востоке естественный враг России, открыто приняла сторону Англии и Франции против нее, Пруссия же к великому негодованию целой Германии оставалась верна до конца.
Шестой период начинается регенством нынешнего короля императора Вильгельма I. Фридрих окончательно сошел сума и его брат Вильгельм, ненавистный для целой Германии под именем прусского принца, в 1858 г. сделался регентом, а в январе 1861 г., по смерти старшего брата, королем Пруссии. Замечательно, у этого короля-фельдфебеля и пресловутого вешателя демократов был также свой медовый месяц народо-угодливого либерализма. Вступая в регенство, он произнес речь, в которой высказал твердое намерение поднять Пруссию, а чрез нее и всю Германию на подобающую высоту, уважая при этом границы, положенные конституционным актом королевской власти*) и опираясь всегда на народныя стремления, выражаемые парламентом.
Сообразно такому обещанию, первым делом его управления было распущение министерства Мантейфеля, одного из самых реакционных, когда либо управлявших Пруссиею и бывшим как бы олицетворением ее политического поражения и уничтожения.
Мантейфель стал первым министром в ноябре 1850 г., как будто для того, чтобы подписать все условия ольмюцкой конференции крайне унизительные для Пруссии и окончательно подчинить ее и всю Германию австрийской гегемонии. Такова была воля Николая, таково было страстно дерзкое стремление князя Шварценберга, таковы также были стремления и воля огромнейшего большинства прусского юнкерства или дворянства, не хотевшего и слышать о слиянии Пруссии с Германией и преданного австрийскому и всероссийскому императорам, чуть ли даже не больше, чем своему собственному королю, которому повиновалось по долгу, но не из любви. В продолжении целых восьми лет Мантейфель управлял Пруссией в этом направлении и духе, унижая ее перед Австрией, при всяком удобном случае, и вместе с тем преследуя немилосердно и беспощадно в ней и во всей Германии все, напоминавшее либерализм или народное движение и право.
Это ненавистное министерство было заменено либеральным князя Гогенцоллерн-Сигмаринга, с первого дня заявившего намерение регента восстановить честь и независимость Пруссии в отношении к Вене, а также и утраченное влияние на Германию.
Несколько слов и шагов в этом направлении было достаточно, чтобы привести в восторг всех немцев. Забыты были все недавние обиды, жестокости и преступления; вешатель демократов, регент, а затем король, Вильгельм I, вчера ненавидимый и проклинаемый, превратился вдруг в любимца, героя и единственную надежду. В подтверждение приведем слова известного Якоби, произнесенные им пред кенигсбергскими избирателями (11 ноября 1858 г.). „Истинно мужеское, и сообразное с конституцией, обращение принца, при вступление его в регенство, исполнило новою верою и новыми надеждами сердце всех пруссаков и всех немцев. С необычайною живостью все стремятся к избирательным урнам".
В 1861 г. тот же Якоби писал следующее: Когда принц регент, по собственному решению, взял в свои руки управление страною, все ожидали, что Пруссия беспрепятственно пойдет вперед к предположенной цели. Ожидали, что люди, которым было регентом вверено управление страною, прежде всего уничтожать все зло, совершенное правительством в последние десять лет; положат конец чиновничьему произволу, чтобы поднять и оживить общий патриотический дух, свободное самосознание граждан.
«Исполнимы ли эти надежды? Всеобщий голос во всеуслышание отвечает: В эти два года Пруссия не подвинулась ни на шаг и также далека, как и прежде, от исполнения своего исторического назначения".
Почтенный доктор Якоби, последний верующий представитель германского политического демократизма, без сомнения умрет, верный своей программе, расширившийся в последние годы до весьма нешироких пределов программы немецких социальных демократов. Идеал его — образование пангерманского государства путем обще-народной свободы — утопия, нелепость. Мы уже говорили об этом. Огромное большинство немецких патриотов, после 1848 и 1849 годов, пришло к убеждению, что основание пангерманского могущества возможно только путем пушек и штыков и поэтому Германия ждала спасения от воинственно-монархической Пруссии.
В 1858 г. вся национально-либеральная партия, пользуясь первыми симптомами изменения правительственной политики, перешла на ее сторону. Бывшая демократическая партия распалась: огромнейшая часть ее образовала новую партию „партию прогрессистов", остальная продолжала называться демократическою. Первая с самого начала горела желанием соединиться с правительством, но желая сохранить свою честь, умоляла его дать ей приличный предлог для такого перехода, требовала хотя внешнего уважения конституции. Она кокетничала и пикировалась с ним до 1866 г. а затем, побежденная блеском побед против Дании и Австрии, безусловно сдалась правительству. Демократическая партия сделала в 1870 г. то же самое.
Якоби не последовал и никогда не последует общему примеру. Демократические принципы составляют его жизнь. Он ненавидит насилие и не верит, чтобы путем его можно создать могучее Германское государство, поэтому он остался врагом, правда одиноким и бессильным, нынешней прусской политики. Бессилие его, главным образом, происходит от того, что, будучи государственником с ног до головы, он искренно мечтает о свободе и в то же время желает единого пангерманского государства.