SigPhi · Mikhail Bakunin

Государственность и анархия (Statism and Anarchy)

Page 12 of 14

Но франкфуртский парламент не понял или не захотел понять этого совсем нетонкого намека, и вместо того, чтобы прямо и просто провозгласить прусского короля императором, они, как это делают близорукие и нерешительные люди, прибегали к средней мере, которая, ничего не решив, была пря­мым оскорблением прусского короля. Господа про­фессора не поняли, что прежде выбора германского императора, они должны были состряпать обще-гер­манскую конституцию, а еще прежде должны были формулировать „основные права германского народа“.

Больше полгода употреблено было учеными за­конодателями на юридическое определение этого права. Практические же дела они передали устано­вленному ими временному правительству, составлен­ному из безответственного правителя государства и из ответственного министерства. Правителем выбрали опять таки не прусского короля, а в пику ему эрцгерцога австрийского.

Выбрав его, франкфуртское собрание требовало, чтобы все союзныя войска присягнули ему. Повиновались только ничтожные войска маленьких госу­дарей, прусские, же, ганноверские и даже австрийские отказались напрямик. Таким образом для всех стало ясно, что сила, влияние, значение франкфуртского собрания равны нулю, и что судьба Германии реши­лась не во Франкфурте, а в Берлине и Вене, осо­бенно в первом, так как вторая была слишком оза­бочена своими собственными, исключительно австрий­скими и далеко не немецкими делами, чтобы иметь время заниматься делами Германии.

Что же делала в это время радикальная или так называемая революционная партия? Большинство непрусских членов ее находились во франкфуртском парламенте и составляло меньшинство. Остальные были в частных парламентах и также парализированы, во-первых потому, что влияние этих парла­ментов на общий ход дел Германии, по самой ни­чтожности их, было необходимо ничтожно, вовторых потому, что даже парламентство в Берлине, Вене, Франкфурте было смешно и пустословно.

Прусское конституционное собрание, открыв­шееся в Берлине 22 мая 1848 г. и заключавшее почти весь цвет радикализма ясно доказало это. В нем произносились самыя пламенные, самыя красноречивые и даже революционные речи, но дела не делалось никакого. С первых заседаний оно отвергло проэкт конституции, представленный правительством, и по­добно франкфуртскому собранию, употребило несколь­ко месяцев на обсуждение своего проэкта, причем радикалы заявляли в перегонку, на удивление всему народу свою революционность.

Вся революционная неспособность, чтобы не сказать непроходимая глупость, немецких демокра­тов и революционеров вышла наружу. Прусские радикалы совершенно ушли в парламентскую игру и потеряли смысл для всего остального. Они серьезно поверили в силу парламентских решений, и самые умные между ними думали, что победы, одерживаемые ими в парламентских прениях, решают судьбу Пруссии и Германии.

Они задали себе неразрешимую задачу: прими­рение демократического самоуправления и равно­правия с монархическими учреждениями. В доказа­тельство приведем речь, произнесенную в июне 1848 г. одним из главных вожаков этой партии, доктором Iоганном Якоби перед своими избирателями в Бер­лине, и ясно представляющую всю демократическую программу: «Идея республики есть высшее и чистейшее выражение гражданского самоуправления и равно­правия. Но возможно ли осуществление республи­канской формы правления при условиях данных действительностью в известное время и в известной стране, это другой вопрос. Только всеобщая, едино­душная воля граждан может решить его. Безумно бы поступило всякое отдельное лицо, если бы оно осмелилось взять на себя ответственность за такое решение. Безумна и даже преступна была бы партия, которая бы вздумала навязать народу эту форму правления. Не только сегодня, но в марте на предварительном собрании- во Франкфурте, я говорил тоже самое баденским депутатам, и старался от­говорить их, хотя увы! и тщетно, от республикан­ского восстания. В целой Германии — исключая одного Бадена — самая революция остановилась почтительно перед непоколебленными тронами, и доказала этим, что хотя она и может положить предел произволу своих государей, но отнюдь не намерена прогнать их. Мы должны покориться общественной воле, и потому конституционно-монархическая форма правления, есть та единая почва, на которой мы обязаны соорудить новое политическое здание».

Итак, новое устройство монархии на демо­кратических основаниях, вот трудная, прямо невоз­можная задача, разрешение которой задали себе глубокомысленные, но зато чрезвычайно мало революционые радикалы и красные демократы прусской конституанты, и чем более они углублялись в нее, придумывая новые конституционные цепи, в которые намеревались заковать не только народную волю, но и монарший произвол своего обожаемого, полусумашедшего государя, тем более они удалялись от настоящего дела.

Как ни огромна была их практическая близору­кость, она не могла простираться до того, чтобы не видеть как монархия, хотя и побежденная в мартовские дни, но не уничтоженная, явно конспи­рировала и собирала вокруг себя весь старый реакционно аристократический, военный, полицейский и бюрократический мир, выжидая удобного случая для разогнания демократов и захвата власти, по прежнему безграничной. Та же речь доктора Якоби доказывает, что прусские радикалы это хорошо ви­дели. „Не будем себя обманывать, сказал он, абсо­лютизм и юнкерство*) отнюдь не исчезли и не пере­велись, они едва считают нужным и дают себе труд притворяться мертвыми. Нужно быть слепым, чтобы не видеть стремление реакции…“ Итак прусские радикалы довольно ясно видели, грозившую им опасность. Что же они сделали для предупреждения ее? Монархически-феодальная реак­ция была не теория, а сила, страшная сила, имевшая за собою всю армию, горевшую нетерпением смыть с себя срам мартовского поражения и восстановить омраченную и оскорбленную королевскую власть в народной крови, всю бюрократию, весь государствен­ный организм, располагавший огромными финансо­выми средствами. Неужели же радикалы думали, что они в состоянии связать эту грозную силу новыми законами и конституцией т. е. чисто бумажными средствами?

Да, они были бы довольно практичны и мудры, чтобы питать такие надежды. Иначе чем об'яснить, что они, вместо принятия ряда практических и действительных мер против висевшей над ними грозы, провели целые месяцы в толках о новой конституции и о новых законах, долженствовавших подчинить всю государственную силу и власть парламенту? Они до того верили в действительность своих парламентских прений и законоположений, что пренебрегли единственным средством, чтобы противоположить силе государственно-реакционной — силу революцион­но-народную, путем организации последней.

Неслыханно-легкое торжество народных восста­ний над войском почти во всех столицах Европы, ознаменовавшей начало революции 1848 г., было вред­но для революционеров не только Германии, но и всех других стран, потому что оно возбудило в них глупую уверенность, что малейшей народной демон­страции достаточно, чтобы сломить всякое военное сопротивление. Вследствие такого убеждения прусские и вообще германские демократы и революционеры, думая, что от них всегда будет зависит напугать правительство народным движением, если оно ока­жется нужным, не видели никакой необходимости ни в организации, ни в направлении, не говоря уже об умножении революционных страстей и сил в народе.

Напротив, как подобает добрым буржуа, самые революционные между ними боялись этих страстей и этой силы, всегда были готовы принять против них сторону государственного и буржуазно-общественно­го порядка, и вообще думали, что чем реже будут прибегать к опасному средству народного бунта, тем лучше.

Таким образом оффициальные революционеры Германии и Пруссии пренебрегли единственным нахо­дящимся у них средством для одержания окончатель­ной и действительной победы над вновь возникавшей реакцией. Они не только не думали об организации народной революции, напротив, старались везде умиротворить и успокоить ее, и этим самым ломали единственное серьезное оружие, которым они обладали.

Июньские дни, победа военного диктатора и республиканского генерала Кавеньяка над парижским пролетариатом, должны были бы открыть глаза де­мократам Германии. Июньская катастрофа была не только несчастием для парижских работников, но первым и, можно сказать, решительным поражением для революции в Европе. Реакционеры всех стран скорее и лучше поняли трагическое и столь выгодное для них значение июньских дней, чем револю­ционеры, и в особенности, немецкие.

Нужно было видеть какой восторг возбудило первое известие о них во всех реакционных кругах; оно было принято, как весть о спасении. Руководи­мые совершенно верным инстинктом, они увидели в торжестве Кавеньяка не только победу французской реакции над революцией французской, но победу все­мирной или интернациональной реакции над между­народною революцией. Военные люди, штабы всех стран приветствовали ее как интернациональное ис­купление военной чести. Известно, офицеры прусских, австрийских, саксонских, ганноверских, баварских и других немецких войск тотчас же послали генералу Кавеньяку, временному правителю французской рес­публики, поздравительный адрес, разумеется с разре­шения начальства и с одобрения своих государей.

Победа Кавеньяка имела в самом деле громад­ное историческое значение. С нее начинается новая эпоха в интернациональной борьбе реакции с револю­цией. Восстание парижских работников, продолжав­шееся четыре дня, от 23 до 26 июня, превзошло своею дикою энергией и ожесточением все народные бунты, которых Париж когда либо был свидетелем. С него собственно началась социальная революция, кото­рой он был первым актом, а последнее, еще более отчаянное сопротивление парижской коммуны, вторым.

В июньских восстаниях в первый раз встрети­лась, без масок, лицом к лицу, дикая народная сила, борющаяся уже не за других, а собственно за себя, никем не руководимая, подымающаяся собственным движением для защиты своих священнейших интере­сов, и дикая военная сила, необузданная никакими соображениями уважения к требованиям цивилизации и человечности, общественной учтивости и граждан­ского права и в опьянении дикой борьбы, беспощадно все жгущая, режущая и уничтожающая.

Во всех предшествовавших революциях, в борьбе против народа, встречая против себя не только на­родные массы, но и почтенных граждан, стоящих в их главе, университетское и политехническое юношество и наконец, национальную гвардию большею частью состоящую из буржуа, войска как то скоро деморализировались и прежде чем были действитель­но разбиты, уступали и отступали или братались с народом. В самом пылу битвы, между борящимися сторонами существовал и соблюдался род договора, непозволявшего самым ярым страстям преступить из­вестные границы, точно как будто обе стороны, по общему условию дрались тупым оружием. Ни со сто­роны народа, ни со стороны войска, никому в голову не приходило, что можно безнаказанно разрушать дома, улицы или резать десятки тысяч безоружных людей. Была общая фраза, беспрестанно повторяе­мая консервативною партиею, когда она отстаивала какую нибудь реакционную меру и хотела усыпить недоверие противной партии: «Власть, которая для одержания победы над народом, вздумала бы бомбар­дировать Париж, стала бы тотчас же невозможною» *).

Такое ограничение в употреблении военной силы было чрезвычайно выгодно для революции, и об'ясняет почему прежде народ большей частью выходил победителем. Вот этим то легким победам народа над войском, генерал Кавельяк захотел положить конец.

Когда его спросили, зачем он повел аттаку боль­шою массою, так что непременно должен был истребить огромное количество инсургентов, он отвечал: „я не хотел, чтобы военное знамя было во второй раз обесчещено народною победою“. Руководимый этою, чисто военною, но за то совершенно противонародною мыслью, он первый возымел смелость употребить пушки для разрушения домов и целых улиц, занятых инсургентами. Наконец, на другой, третий и четвертый день после победы, несмотря на все свои трогательные прокламации к заблудшим братьям, которым он открывал свои братские об'ятия, он до­пустил, чтобы войска, вместе с разоренною нацио­нальною гвардией, в продолжение трех дней сряду, вырезали и расстреляли без всякого суда около де­сяти тысяч инстругентов, между которыми попалось разумеется много невинных.

Все это было сделано с двойною целью: омыть кровью бунтующих военную честь (!) и вместе с тем отнять у пролетариата охоту к революционным дви­жениям, внушив ему должное уважение к превосход­ству военной силы и ужас перед ее беспощадностью.

Этой последней цели Кавеньяк не достиг. Мы видели, что июньский урок не помешал пролетариату Парижской Коммуны встать в свою очередь и, мы надеемся, что даже новый, еще несравненно более жестокий урок, данный Коммуне, не остановит и даже не задержит социальной революции, напротив, удесятерит энергию и страсть ее приверженцев и этим приблизит день ее торжества.

Но если Кавеньяку не удалось убить социаль­ную революцию, он достиг другой цели: убил окончательно либерализм и буржуазную революционность, убил республику и на развалинах ее основал воен­ную диктатуру.

Освободив военную силу от оков, наложенных на нее буржуазною цивилизацией, возвратив ей пол­ноту ее естественной дикости и право, не останавли­ваясь ни перед чем, давать полную волю этой бесчеловечной и беспощадной дикости, он сделал отныне невозможным всякое буржуазное сопротивление. С тех пор как беспощадность и всеразрушение стало паролем военного действия, старая, классическая, невинная буржуазная революция, посредством уличных баррикад, стала детскою игрою. Чтобы с успехом бороться против военной силы, отныне не уважающей ничего и, притом, вооруженной самыми страшными орудиями разрушения и готовой всегда воспользовать­ся ими для уничтожения не только домов и улиц, но целых городов со всеми их жителями, чтобы бороть­ся против такого дикого зверя, надо иметь другого не менее дикого, но более правого зверя: всенарод­ный организованный бунт, социальную революцию, которая, также как и военная реакция, ничего не пожалеет и не остановится ни перед чем.

Кавеньяк, оказавший такую драгоценную услугу французской и вообще интернациональной реакции, был однако самым искренним республиканцем. Не замечательно ли, что республиканцу было суждено положить первое основание военной диктатуры в Европе, быть прямом предшественником Наполеона III и германского императора; точно также как дру­гому республиканцу, его знаменитому предшественнику, Робеспьеру, суждено было приготовить государствен­ный деспотизм, олицетворившийся в Наполеоне I. Не доказывает ли это, что всепоглощающая и всеподавляющая военная дисциплина — идеал пангерманской империи есть необходимое последнее слово буржуазной государственной централизации, буржу­азной цивилизации.

Как бы то ни было, немецкие офицеры, дворяне, бюрократы, правители и государи страшно возлюбили Кавеньяка, и возбужденные его счастливым успехом, видимым образом ободрились и стали уже готовиться к новой битве.

Что же делали немецкие демократы? Поняли ли они, какая им грозила опасность, и что для предотвращения ее у них оставались только два единые средства: возбуждение революционной страсти в на­роде и организация народной силы? Нет, не поняли. Напротив, они, как будто нарочно, еще более углубились в парламентские прения и, повернувшись к народу спиною, предоставили его влиянию всевозмож­ных агентов реакции.

Мудрено ли что народ к ним охладел совершенно, потерял к ним и к их делу всякое доверие, так что в ноябре, когда прусский король вернул свою гвардию в Берлин, назначил первым министром генерала Бранденбурга с явною целью полнейшей реакции, декретировал распущение конституанты и даровал Пруссии свою собственную конституцию, разумеется совершенно реакционерную, те же самые берлинские работники, которые в марте так единодушно встали и так храбро дрались, что принудили гвардию уда­литься из Берлина, теперь не пошевелились, даже не пикнули и равнодушно смотрели как: Этим собственно кончилась в действительности траги-комедия германской революции. Еще прежде, а именно в октябре, князь Виндишгрец восстановил порядок в Вене, правда, не без значительного крово­пролития,— вообще австрийские революционеры оказались революционернее прусских.

Что же делало в это время национальное собрание во Франкфурте? В конце 1848 г. оно вотировало, наконец, основные права и новую пангерманскую конституцию и предложило прусскому королю императорскую корону. Но, правительства австрийское, прусское, баварское, ганноверское и саксонское отвергли основные права и новоиспечен­ную конституцию, а прусский король отказался принять императорскую корону, и затем отозвал своих депутатов.

Реакция торжествовала в целой Германии. Революционная партия, взявшись поздно за ум, решилась организовать всеобщее восстание к весне 1849 г. В мае, потухающая революция бросила последнее пламя в Саксонию, в баварский Пфальц и в Баден. Это пламя было везде задушено прусскими солдатами, восстановившими, после недолгой борьбы, впрочем достаточно кровопролитной, старый порядок в целой Германии, причем принц прусский, нынешний император и король Вильгельм I, командовавший войсками в Бадене, не пропустил случая повесить нес­кольких бунтовщиков.

Таков был печальный конец единственной и надолго последней немецкой революции. Теперь спрашивается, что было главной причиной ее не­удачи?

Помимо политической неопытности и практи­ческой неумелости, нередко присущей ученым, по­мимо положительного отсутствия революционной смелости и коренного отвращения немцев к революционным мерам и действиям и страстной любви к подчинению себя власти; наконец, помимо значитель­ного недостатка инстинкта, страсти и смысла сво­боды, главною причиною неудачи было общее стрем­ление всех немецких патриотов к образованию пангерманского государства.

Это стремление, вытекающее из глубины немец­кой природы, делает немцев решительно неспособ­ными к революции. Общество, желающее основать сильное государство, непременно хочет подчинить себя власти; революционное общество, напротив, хочет сбросить с себя власть. Как же примирить эти два противоположные и взаимно исключающие требования? Они непременно должны парализировать друг-друга, как и случилось с немцами, которые в 1848 г. не достигли ни свободы, ни сильного государства, напротив потерпели страшное поражение.

Оба стремления так противоречивы, что в действительности в одно и тоже время не могут встретиться в одном и том же народе. Одно должно быть непременно призрачным стремлением, скрывающим за собою настоящее, как это и было в 1848 г. Мнимое стремление к свободе было самообольщение, обман; стремление же к основанию пангерманского государства было весьма серьезно. Это несомненно, по крайней мере, в отношении ко всему образованному немецкому обществу, не исключая огромнейшего большинства самых красных демокра­тов и радикалов. Можно думать, догадываться, на­деяться, что в немецком пролетариате живет противосоциальный инстинкт, который быть может его сделает способным к завоеванию свободы, потому что он несет то же экономическое ярмо и которое также ненавидит как и пролетариат других стран, и потому, что ни ему, ни другим нет возможности освободиться от экономического рабства, не разру­шив много-вековую тюрьму, называемую государст­вом. Возможно только предполагать и надеяться, ибо фактических доказательств на это нет, напро­тив, мы видели, что не только в 1848 г. но и в на­стоящее время немецкие работники слепо повинуются своим предводителям; тогда как предводители, орга­низаторы социально-демократической партии, не­мецких работников ведут их не к свободе и не к интернациональному братству, а прямо под ярмо пангерманского государства.

В 1848 г. немецкие радикалы, как мы заметили выше, нашлись в печальной трагикомической необходимости бунтовать против государственной власти, чтобы заставить ее сделаться сильнее и шире. Зна­чит они не только не хотели ее разрушить, на­против, самым нежным образом пеклись о ее сохра­нении в то время, как боролись против нее. Зна­чит вся действительность их была разбита и парализирована в своем существе. Действия власти не представляли такого противоречия. Она, нисколько не задумываясь, хотела задушить, во что бы то ни стало, своих странных непрошеных и беспокойных друзей, демократов. Что радикалы думали не о сво­боде, а о создании империи, достаточно привести тот факт, что франкфуртское собрание, в котором уже торжествовали демократы, предложило императорскую корону Фридриху Вильгельму IV, 28 марта 1849 г., т. е. когда Фридрих совсем уничтожил все таки-называемые революционные приобретения или народныя права, разогнал конституанту, избранную прямо народом и дал самую реакционную, самую презренную конституцию, когда он, полный гнева за претерпенные им и короною оскорбления, травил не­навистных ему демократов полицейскими солдатами.

Не могли же они быть до такой степени слепы, чтобы требовать от такого государя свободы! Чего же они надеялись и ожидали? пангерманского госу­дарства!

Король и этого не был в состоянии им дать. Феодальная партия, восторжествовавшая вместе с ним и снова захватившая государственную власть, крайне враждебно относилась к идее единства. Она ненавидела германский патриотизм, как крамольный, и знала только свой прусский патриотизм. Все войско, все офицеры и все кадеты в военных школах пели тогда с неистовством, известную прус­ско-патриотическую песнь: „Я пруссак, знаешь ли мое знамя“.

Фридриху хотелось быть императором, но он боялся своих, боялся Австрии, Франции, а главным образом императора Николая. В ответ польской депутации, приходившей требовать свободы для познанского герцогства в марте 1848 г., он сказал: «я не могу согласиться на вашу просьбу, потому что это было бы противно желанию моего зятя, импе­ратора Николая, который настоящий великий чело­век! Когда он говорит — да, то и бывает да, когда говорит нет, то — нет».

Король знал, что Николай никогда не согла­сится на императорскую корону, поэтому и особенно поэтому он на отрез отказался принять ее от франк­фуртской депутации.

А между тем ему необходимо было что-нибудь сделать, в смысле германского единства и прусской гегемонии, хотя только для того, чтобы выручить свою честь, компрометированную его мартовским манифестом. Для этого Фридрих, пользуясь лаврами, пожатыми прусскими войсками, при усмирении демо­кратов Германии, и внутренними затруднениями Ав­стрии, недовольной его успехами в Германии, сде­лал попытку основать союз в мае 1849 г. между Пруссией, Саксонией и Ганновером, клонившийся к сосредоточиванию в руках первой всех дипломатиче­ских и военных дел, но союз продолжался не долго. Лишь только Австрия с помощью русского войска усмирила Венгрию (в сентябре 1849 г.), как Шварценберг грозно потребовал от Пруссии, чтобы все в Германии было возвращено к старому до мартов­скому порядку, словом, чтобы был восстановлен гер­манский союз столь удобный для преобладания Ав­стрии. Саксония и Ганновер тотчас же отстали от Пруссии и присоединились к Австрии; Бавария по­следовала их примеру; а воинственный вюртембергский король об'явил вовсеуслышание что „куда ему прикажет итти в своим войском австрийский импе­ратор, туда он и пойдет“.

Таким образом несчастная Пруссия очутилась в полнейшем уединении. Что было ей делать? Согласиться на требование Австрии казалось для тщеслав­ного, но слабого короля невозможным; поэтому он назначил своего друга, генерала Радовица, первым министром и приказал своим войскам двинуться. Чуть было не дошло до драки. Но император Ни­колай крикнул немцам „остановитесь!“ прискакал в Ольмюц (ноябрь 1850 г.) на конференцию и произ­нес приговор. Униженный король покорился, Австрия торжествовала и, в прежнем союзном дворце во Франкфурте (в мае 1851 г.), после трехлетняго за­тмения, открылся вновь германский союз.

Революции как бы не было. Единственный след ее — ужасная реакция, долженствующая служить спа­сительным уроком немцам: кто хочет не свободы, а государства, тот не должен играть в революцию.

Кризисом 1848 и 1849 г. кончается собственно история германского либерализма. Он доказал немцам, что они не только не в состоянии завоевать свободы, но даже и не хотят ее; доказал, кроме того, что без инициативы прусской монархии они не в состоянии достигнуть даже своей настоящей и серьезной цели, не в силах создать единого и могу­чего государства. Последовавшая реакция отличается от таковой 1812 и 1813 г. тем, что, не смотря на всю горечь и тягость последней, немцы посреди ее сохранили и могли сохранить заблуждение, что они любят свободу и что, если бы им не помешала сила соединенных правительств, далеко превосходившая их крамольную силу, они сумели бы создать воль­ную и единую Германию. Теперь такое утешитель­ное самообольщение невозможно. В продолжении первых месяцев революции решительно не существо­вало такой правительственной силы в Германии, ко­торая могла бы им воспротивиться, если бы они хо­тели что либо сделать, впоследствии же они, более чем кто другой, способствовали восстановлению такой силы. Значит нулевой результат, революции произо­шел не от внешних препятствий, а только от собственной несостоятельности немецких либералов и патриотов.

Чувство этой несостоятельности стало как бы основанием политической жизни и руководителем нового общественного мнения Германии. Немцы, повидимому, изменились и стали практическими людьми. Отказавшись от широких абстрактных идей, соста­влявших все мировое значение их класической литературы, от Лессинга до Гете и от Канта до Гегеля включительно; отказавшись и от французского ли­берализма, демократизма и республиканизма, они стали отныне искать исполнения германских судеб в завоевательной политике Пруссии.

Надо прибавить к их чести, что обращение со­вершилось не вдруг. Последние двадцать четыре года, от 1849 г. по настоящее время, которые для крат­кости включили мы в один пятый период, должны быть разделены по настоящему на четыре периода: Период безнадежного покорения, от 1849 до 1858 г., т. е. до начала регентства в Пруссии.

Период от 1858 до 1866 г., период последней предсмертной борьбы издыхающего либерализма про­тив прусского абсолютизма.

Период от 1866 до 1870 г., капитуляция по­бежденного либерализма.

Период от 1870 г. до настоящего времени, тор­жество победоносного рабства.

В пятом периоде внутреннее и внешнее уни­жение Германии дошло до крайней степени. Внутри молчание рабов: в южной Германии австрийский ми­нистр, наследник Меттерниха, командовал безусловно; в северной Мантейфель, унизивший прусскую монар­хию донельзя на конференции в Ольмюце (1850) в угоду Австрии и к вящему удовольствию прусской придворной, дворянской и военно-бюрократической партии, травил уцелевших демократов. Значит в отношении к свободе нуль, а в отношении к внеш­нему достоинству, весу, значению Германии, как го­сударства, еще менее нуля. Шлезвиг-гольштинский вопрос, в котором немцы всех стран и всех партий, кроме придворной, военной, бюрократической и дво­рянской, с самого 1847 г. не переставали заявлять самые буйные страсти, благодаря русскому вмеша­тельству, был порешен окончательно в пользу Дании. Во всех других вопросах голос соединенной Германии, вернее раз'единенной германским союзом, даже не принимался в соображение другими державами. Прус­сия, более чем когда нибудь, стала рабою России. Несчастный Фридрих, прежде ненавидевший Николая, теперь только им и клялся. Преданность интересам петербургского двора простиралась до того, что прус­ский военный министр и прусский посланник при английском дворе, друг короля, были сменены оба за выражение симпатии к западным державам, Известна история „неблагодарности" князя Шварценберга и Австрии, так глубоко поразившая и оскорбившая Николая. Австрия, по своим интере­сам на востоке естественный враг России, открыто приняла сторону Англии и Франции против нее, Пруссия же к великому негодованию целой Германии оставалась верна до конца.

Шестой период начинается регенством нынеш­него короля императора Вильгельма I. Фридрих окон­чательно сошел сума и его брат Вильгельм, нена­вистный для целой Германии под именем прусского принца, в 1858 г. сделался регентом, а в январе 1861 г., по смерти старшего брата, королем Пруссии. Замечательно, у этого короля-фельдфебеля и преслову­того вешателя демократов был также свой медовый месяц народо-угодливого либерализма. Вступая в регенство, он произнес речь, в которой высказал твер­дое намерение поднять Пруссию, а чрез нее и всю Германию на подобающую высоту, уважая при этом границы, положенные конституционным актом коро­левской власти*) и опираясь всегда на народныя стремления, выражаемые парламентом.

Сообразно такому обещанию, первым делом его управления было распущение министерства Ман­тейфеля, одного из самых реакционных, когда либо управлявших Пруссиею и бывшим как бы олицетво­рением ее политического поражения и уничтожения.

Мантейфель стал первым министром в ноябре 1850 г., как будто для того, чтобы подписать все условия ольмюцкой конференции крайне унизительные для Пруссии и окончательно подчинить ее и всю Германию австрийской гегемонии. Такова была воля Николая, таково было страстно дерзкое стремление князя Шварценберга, таковы также были стремления и воля огромнейшего большинства прусского юнкер­ства или дворянства, не хотевшего и слышать о слиянии Пруссии с Германией и преданного австрий­скому и всероссийскому императорам, чуть ли даже не больше, чем своему собственному королю, которому повиновалось по долгу, но не из любви. В продолжении целых восьми лет Мантейфель управлял Пруссией в этом направлении и духе, унижая ее перед Австрией, при всяком удобном случае, и вместе с тем преследуя немилосердно и беспощадно в ней и во всей Германии все, напоминавшее либерализм или народное движение и право.

Это ненавистное министерство было заменено либеральным князя Гогенцоллерн-Сигмаринга, с пер­вого дня заявившего намерение регента восстановить честь и независимость Пруссии в отношении к Вене, а также и утраченное влияние на Германию.

Несколько слов и шагов в этом направлении было достаточно, чтобы привести в восторг всех немцев. Забыты были все недавние обиды, жестокости и преступления; вешатель демократов, регент, а затем король, Вильгельм I, вчера ненавидимый и проклинае­мый, превратился вдруг в любимца, героя и единст­венную надежду. В подтверждение приведем слова известного Якоби, произнесенные им пред кенигсбергскими избирателями (11 ноября 1858 г.). „Истинно мужеское, и сообразное с конституцией, обращение принца, при вступление его в регенство, исполнило новою верою и новыми надеждами сердце всех пруссаков и всех немцев. С необычайною жи­востью все стремятся к избирательным урнам".

В 1861 г. тот же Якоби писал следующее: Когда принц регент, по собственному решению, взял в свои руки управление страною, все ожидали, что Пруссия беспрепятственно пойдет вперед к предположенной цели. Ожидали, что люди, которым было регентом вверено управление страною, прежде всего уничтожать все зло, совершенное правительством в последние десять лет; положат конец чиновничьему произволу, чтобы поднять и оживить общий патриотический дух, свободное самосознание граждан.

«Исполнимы ли эти надежды? Всеобщий голос во всеуслышание отвечает: В эти два года Пруссия не подвинулась ни на шаг и также далека, как и прежде, от исполнения своего исторического назначения".

Почтенный доктор Якоби, последний верующий представитель германского политического демокра­тизма, без сомнения умрет, верный своей программе, расширившийся в последние годы до весьма нешироких пределов программы немецких социальных демократов. Идеал его — образование пангерманского государства путем обще-народной свободы — утопия, нелепость. Мы уже говорили об этом. Огромное большинство немецких патриотов, после 1848 и 1849 годов, при­шло к убеждению, что основание пангерманского могущества возможно только путем пушек и штыков и поэтому Германия ждала спасения от воинственно-монархической Пруссии.

В 1858 г. вся национально-либеральная партия, пользуясь первыми симптомами изменения правительственной политики, перешла на ее сторону. Бывшая демократическая партия распалась: огромнейшая часть ее образовала новую партию „партию прогрессистов", остальная продолжала называться демократическою. Первая с самого начала горела желанием соединиться с правительством, но желая сохранить свою честь, умоляла его дать ей приличный предлог для такого перехода, требовала хотя внешнего уважения консти­туции. Она кокетничала и пикировалась с ним до 1866 г. а затем, побежденная блеском побед против Дании и Австрии, безусловно сдалась правительству. Демократическая партия сделала в 1870 г. то же самое.

Якоби не последовал и никогда не последует об­щему примеру. Демократические принципы составляют его жизнь. Он ненавидит насилие и не верит, чтобы путем его можно создать могучее Германское госу­дарство, поэтому он остался врагом, правда одиноким и бессильным, нынешней прусской политики. Бессилие его, главным образом, происходит от того, что, будучи государственником с ног до головы, он искренно меч­тает о свободе и в то же время желает единого пангерманского государства.